Вы знаете, что лучшие русские лирики после Некрасова вернулись к романтическим мотивам двойничества, томления духа, что в их творчестве зазвучали ноты отчаяния, появилось настроение упадка. Te же мотивы легко обнаружить во французской поэзии 1860—1880-х годов.
Выдающийся лирик Шарль Бодлер (1821—1867) был бунтарем, он непосредственно участвовал в революционных событиях 1848 года. А в 1857 году он выпустил сборник стихотворений «Цветы зла». Стихи, собранные в эту книгу, не просто бросали вызов мещанской (она же общечеловеческая) морали; лирический герой Бодлера испытывал запредельное, почти мистическое разочарование в основах христианской цивилизации и при этом облекал свои предельно дисгармоничные чувства в совершенную, классическую форму.
Скажи, откуда ты приходишь, Красота?
Твой взор — лазурь небес иль порожденье ада?
Ты, как вино, пьянишь прильнувшие уста,
Равно ты радости и козни сеять рада.
Заря и гаснущий закат в твоих глазах,
Ты аромат струишь, как будто вечер бурный;
Героем отрок стал, великий пал во прах,
Упившись губ твоих чарующею урной.
Подобно своим предшественникам-романтикам, Бодлер разрывает эстетику и мораль, даже противопоставляет их друг другу, причем вызывающе. Он восклицает, обращаясь к Красоте: «С усмешкой гордою идешь по трупам ты, / Алмазы ужаса струят свой блеск жестокий...» Его это не страшит; по-настоящему страшна Красота, а тот мир, в который она приходит. И потому лирический герой Бодлера приемлет ее катастрофизм как жуткий, но единственно возможный выход из земной безысходности:
Будь ты дитя небес иль порожденье ада,
Будь ты чудовище иль чистая мечта,
В тебе безвестная, ужасная отрада!
Ты отверзаешь нам к безбрежности врата.
Ты Бог иль Сатана? Ты Ангел иль Сирена?
He все ль равно: лишь ты, царица Красота,
Освобождаешь мир от тягостного плена,
Шлешь благовония и звуки и цвета!
(«Гимн Красоте», перевод Эллис)
Равнодушие к морали стало для Бодлера художественным принципом. Ho если внимательно прочесть его стихи — яркие, опасные, действительно похожие на болотные цветы, то станет ясно: в них не только яд, но и противоядие. Тот ужас, певцом которого стал Бодлер, изживается страданием поэта, искупается болью мира, которую он принимает в себя. Тем не менее «Цветы зла» стали предметом рассмотрения в парижском суде; поэт был обвинен в оскорблении общественной морали и приговорен к «изъятию» некоторых стихотворений из книги «Цветы зла». Судьи не обязаны были вслушиваться в скрытое звучание строк, они выносили свое решение, исходя из непосредственного, бытового, а не поэтического значения слов.
Бодлера в России начали переводить в 1870-е годы поэты-народники вроде Василия Курочкина и Дмитрия Минаева. Их собственная стилистика, чуть простоватая, была предельно далека от бодлеровской поэтики. Подобно парижским судьям, «народники» обращали внимание на внешнее, на бунтарскую тематику Бодлера — только подавали ее с положительным знаком. И лишь русские поэты следующих поколений сумели разгадать бодлеровскую тайну, почувствовали в его стихах предвестье масштабных и трагических образов XX века: «Как знамя черное свое Тоска-царица / Над никнущим челом победно разовьет» («Сплин», перевод Вяч. Иванова).
«Вовремя» начали переводить и другого французского лирика, принадлежавшего уже к следующему за Бодлером поколению, Поля Верлена (1844—1896). В его печальных стихах русские поэты 1880-х годов почувствовали нечто знакомое — мысль о неизбежной раздвоенности человеческой души, о тоске разочарования, об упадке сердечных сил, — все это мы с вами встречали и у Надсона, и у Апухтина, и у Случевского:
Осенний стон —
Протяжный звон,
Звон похоронный —
В душе больной
Звучит струной
Неугомонной...(«Осенняя песня», перевод Н. Минского)
Ho у всех этих мотивов в поэзии Верлена есть мерцающий, символический подтекст. Он не просто делится с читателем своим «сплином», хандрой; он чувствует, что «хандрит» все мироздание, что творческие силы Вселенной иссякают, что приближается время болезненной, нервической неопределенности, что человечество стоит на пороге новой эры, за которым полная неопределенность. И этот подтекст тоже будет разгадан лишь переводчиками нового поколения, русскими поэтами начала XX века.
Я в черные дни
He жду пробужденья.
Надежда, усни!
Усните, стремленья!
Спускается мгла
На взор и на совесть.
Ни блага, ни зла, —
О, грустная повесть!..(Перевод Ф. Сологуба)
Ho меньше всех «повезло» с русскими переводами Артюру Рембо (1854—1891), автору трагического, катастрофичного и величественного стихотворения «Пьяный корабль» (1871). Именно в этом стихотворении впервые обозначились основные «силовые линии» поэзии XX века, традиционные мотивы и конфликты романтической лирики были переведены в принципиально иной регистр, связаны с глобальными историческими предчувствиями, с грядущими общечеловеческими потрясениями. Лирический герой Рембо исповедуется от имени Летучего Голландца, мистического корабля, который потерял команду и летит сквозь время и пространство. Образы искрят могучей, бунтующей, пугающей энергией:
Te, что мной управляли, попали впросак:
Их индейская меткость избрала мишенью,
Той порою как я, без нужды в парусах,
Уходил, подчиняясь речному теченью.
С быстротою планеты, возникшей едва,
То ныряя на дно, то над бездной воспрянув,
Я летел, обгоняя полуострова
По спиралям сменяющихся ураганов.
Черт возьми! Это было триумфом погонь!
Девять суток, как девять кругов преисподней!
Я бы руганью встретил маячный огонь,
Если б он просиял мне во имя Господне!
(Перевод Д. Бродского)
Бесноватая радость слышится в звуках этой исповеди «пьяного корабля»; сквозь образ Летучего Голландца начинают просвечивать каким-то темноватым светом черты отверженного Демона. То есть силы, которая бросает вызов и Богу, и человеческому миру, гордясь этим вызовом и страдая от него.
Переводить Артюра Рембо в России стали лишь в 1900-е годы. Ho это не значит, что отечественные поэты не задумывались над теми же проблемами, над которыми билась мысль Рембо, не двигались в направлении, заданном историей культуры.