Более десяти лет отделяют рассказ “Человек в футляре” от ранней юмористики, но в этом, одном из самых известных произведений Чехова-прозаика, немало общего с шедеврами его литературной молодости. Прежде всего, это сочетание конкретной социальной сатиры определенной исторической эпохи с философской темой, с вечными, общечеловеческими вопросами.
И название рассказа, и имя его главного героя сразу были восприняты как большое обобщение. Беликов, как писал современный критик, — один из тех типов, которые, вроде Обломова или Чичикова, выражают собой или целую общественную среду, или дух своего времени. “Футлярные люди”, “беликовы” — эти нарицательные обозначения замелькали в заголовках, на страницах статей, вошли в обиход, стали общепонятными формулами. Шестью годами ранее Лесков сказал, прочитав другой рассказ Чехова: “Всюду — палата № 6. Это Россия...” И теперь впечатление было во многом сходным: “Вся Россия показалась мне в футляре”, — пишет Чехову читательница.
Этот рассказ о гимназии и городе, терроризированных страхом, который внушало ничтожество, вобрал в себя признаки жизни всей страны за полтора десятилетия. Да, это была вся Россия эпохи Александра III, только что отошедшей в прошлое, но то и дело о себе напоминавшей.
Изображение Беликова идет от биологического, характерно-психологического, к социальному, к проявлениям природного начала в общественной жизни. Это неудивительно: Чехов — врач, владеющий естественно-научной точкой зрения, убежденный, что точные знания и поэзия никогда не враждовали друг с другом.
Сравнение с деревенской затворницей Маврой дает повод упомянуть о тех временах, когда предок человека “жил одиноко в своей берлоге”, упомянуть о явлениях атавизма в человеческой природе. Описание странных и смешных черт характера, внешности, поведения Беликова поначалу вполне забавно и безобидно. Этот человек уподоблен животным, улитке или раку-отшельнику — кому же вред от этих существ, которые сами всего боятся?
А далее звучит сигнал, столь понятный современникам Чехова. Беликов — учитель древних языков, но во имя чего он их преподавал? Они были для него тем же футляром, “куда он прятался от действительной жизни”. Это уже прямой намек на только что завершившуюся эпоху. Преподавание древних языков в гимназиях рассматривалось министрами Александра III как средство, призванное отвлечь молодежь от “вредных” увлечений, от интереса к злобе дня. “И мысль свою Беликов также старался запрятать в футляр”.
Из описания тщедушного гимназического учителя вырастаю! точно обозначенные приметы эпохи. Мысль, которую стараются запрятать в футляр. Господство циркуляра запрещающего. Разгул шпионства, высматривания, доноса. Газетные статьи с обоснованием запретов на все, вплоть до самых нелепых (“запрещалась плотская любовь”). И как итог — страх, рабский, добровольный, всеобщий. Беликов “угнетал нас”, “давил на всех”, “стали бояться всего”, “подчинялись, терпели”. Тут же, параллельно с изображением Беликова, по-чеховски лаконичная и точная характеристика запуганной российской интеллигенции: “...стали бояться всего. Боятся громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, боятся помогать бедным, учить грамоте...” Так ведут себя “мыслящие, порядочные” интеллигенты, поддавшись страху перед человеком в футляре.
Чем завершается этот блестящий резко социальный памфлет? Возвратом к тому, с чего начинался рассказ, — к натуре, к психологии: “...ему, человеку по натуре одинокому...” Чехов — естественник, медик и художник — постоянно в своем творчестве идет от живой, здоровой жизни как нормы. Он не противопоставляет естественное, в том числе биологическое, социальному, а видит их переплетение, обусловленность, взаимовлияние.
Циркуляры-запреты, столь близкие и понятные Беликову, борются именно с этой живой жизнью, с естеством. О циркуляр разбиваются волны плещущего житейского моря: проказы гимназистов, любовные свидания, домашние спектакли, громкое слово, игры, помощь бедным, переписка, т.е. любые формы общения. При всей пестроте и неравнозначности это есть различные проявления живой жизни.
У Чехова не названы наиболее серьезные, важные формы общественной жизни и деятельности, против которых в первую очередь направлялись запреты и циркуляры (может быть, только намеком в отзывах Беликова о Коваленках: “странный образ мыслей”, “рассуждают они”, “попадешь в какую-нибудь историю”). Более конкретно называть эти формы невозможно, да, пожалуй, в этом нет необходимости. Главное для писателя — показать несовместимость беликовского футляра с живой жизнью, с душевным здоровьем — со всем, что было для Чехова “святая святых”.
И подытожено описание Беликова в характерном для Чехова ключе, все вершит чисто чеховский парадокс. Человек, который должен бы чувствовать себя наиболее привычно в среде, им создаваемой, в нравах, им насаждаемых, первый страдает от них сам.
Беликов, державший в руках целый город, сам “скучен, бледен”, не спит по ночам. Он запугал прежде всего себя, ему страшно в футляре, ночью под одеялом, он боится повара Афанасия, начальства, воров. Этот парадокс вновь подсказан внезапным прошлым — страхом Александра III, который прятался от запуганных им подданных в Гатчине. Если это и “натура”, просто “разновидность человеческого характера”, как рассказчик Буркин склонен объяснять явление беликовщины, то сколь же она противоествественна, саморазрушительна, враждебна самой жизни!
Весь рассказ — история чуть было не состоявшейся женитьбы Беликова на Вареньке Коваленко. Краснощекая, серьезная или задумчивая, сердечная, поющая, спорящая Варенька, с ее песней “Виют витры”, борщом “с красненькими и синенькими”, — это сама жизнь рядом со смертельной заразой — Беликовым. Ее появление в художественной системе рассказа — напоминание о другой жизни, вольной, наполненной движением, смехом. Также звучала украинская, “малороссийская” тема и в повестях Гоголя — по контрасту с темой жизни серой и скучной.
История едва не состоявшейся женитьбы Беликова завершается его смертью. И в этой, собственно сюжетной, части рассказа сталкиваются два конкретных начала — жизни и смертельной заразы. Сама жизнь — Варенька Коваленко. Атрибуты жизни — смех (карикатура), движение (велосипед). И сама смерть — похудевший, позеленевший, еще глубже втянувшийся в свой футляр Беликов.
Чехов, художник-музыкант, для выражения своей мысли активно пользуется такими приемами музыкальной композиции, как повтор, проведение темы через разные голоса-инструменты. То, что мы узнаем от рассказчика, гимназического учителя Буркина, — характеристика Беликова и распространяемой им заразы, болезни, — будет сказано еще раз гораздо более резким и решительным тоном. Приехавший с Украины учитель Коваленко грубо и прямо назовет все своими именами: Беликов — “паук, гадюка, Иуда”, атмосфера в гимназии — “удушающая”, “кислятиной воняет, как в полицейской будке”... Уже известная тема словно исполняется на другом музыкальном инструменте, в другой тональности, в чем-то резко эту тему проясняющей.
“Kolossalische Skandal” описан так, что писатель позволяет теперь увидеть все глазами Беликова, с точки зрения его понятий. И здесь он не боится дать почувствовать читателю нечто вроде жалости к своему пациенту. Так врач внимательно и участливо выслушивает показания несимпатичного ему больного. Но и осмеянный, испытывающий ужас и потрясение Беликов остается до конца верен себе (“я должен буду доложить господину директору содержание нашего разговора... в главных чертах. Я обязан это сделать”).
От такой смены точки зрения образ стал объемнее, завершеннее. Но итоговое впечатление однозначно: удовольствие, с которым учителя хоронили Беликова, вполне передается читателю.
Завершающее историю рассуждение Буркина вновь звучало злободневно для современников: “...жизнь потекла по-прежнему... не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне; не стало лучше”. После смерти своего отца новый царь Николай II назвал “бессмысленными мечтаниями” те надежды на предоставление самых скромных прав, которые выражались в обществе, и заявил, что он будет “охранять начала самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его незабвенный покойный родитель”.
Все останется по-старому, лучше не станет — такие настроения действительно охватили большую часть русского общества в начале нового царствования. И слова учителя Буркина: “...а сколько еще таких человеков в футляре осталось, сколько их еще будет!” — передавали это угнетенное состояние.
Но чуткий к современности Чехов различал и другие голоса, другие настроения. В конце рассказа проявляется общественный радикальный темперамент слушателя, которому Буркин поведал свою историю, Ивана Иваныча Чимши-Гималайского. “Нет, больше жить так невозможно!” — заявляет он, вступая в спор с унылым выводом Буркина. В музыкальную композицию рассказа врываются, как партия трубы, слова человека, который не хочет удовлетвориться старой истиной о том, что все останется как было, все пройдет, а хочет решительных перемен, ломки вокруг себя.
Россия уже находилась в преддверии великих потрясений, и именно об этом, об ожидании скорых перемен одними из первых заговорили герои Чехова. Иван Иваныч и учитель Коваленко из рассказа незнакомы, никогда друг с другом не встречались, но они очень похожи своей непримиримой реакцией на беликовщину, на футляр. Чехов не случайно пишет о таких людях: в самой действительности они попадались все чаще, сама жизнь порождала их все больше.
И общественное значение творчества Чехова в тот период было огромным. «Такие рассказы, как Ваш “Человек в футляре”, хорошо будят, расталкивают», — писал Чехову один из читателей. Чеховские рассказы возбуждали в современниках, как писал в 1900 г. молодой Максим Горький, “отвращение к этой сонной, полумертвой жизни — черт бы ее побрал!”
Конечно, существует большая разница между тем, как читалось произведение современниками и как видится оно более ста лет спустя. Самые злободневные для своей эпохи вещи могут оказаться преданными равнодушному забвению уже следующим поколением читателей. Смысл великих творений, скрытые в них богатства, как всегда, постепенно раскрываются во времени, испытываются им на прочность. И “Человек в футляре” — отнюдь не только картина жизни русской провинции в определенную эпоху. На современном ему материале Чехов ставил проблемы большого общечеловеческого значения, имеющие универсальный смысл, остающиеся актуальными во все времена.
Футляры, шаблоны, стереотипы мышления и поведения разные в разных случаях. В “Человеке в футляре” футляр имеет явно социально-политическую окраску, ибо это “ложное представление”, по которому строилась жизнь целой страны в определенную эпоху.