Судьбу свою Ахматова навсегда связала с судьбой родной земли, и, когда — после революции — пришла пора выбирать, она не колебалась: осталась с родной страной, с народом, объявив об этом решительно, громко в стихотворении «Мне голос был. Он звал утешно...».
Ho становиться певцом победившего класса Ахматова не собиралась.
Она не отказывала революции в величии целей, но утверждению их — была убеждена Ахматова — не могло способствовать поругание человечности, жестокость, которая в пореволюционную эпоху выдавалась за самое действенное средство утверждения добра и справедливости. Неизбывной горечью наполнены ее стихи, порожденные временем, когда во имя высоких идеалов были бессмысленно порушены многие человеческие судьбы, растоптаны жизни: «He бывать тебе в живых, Co снегу не встать. Двадцать восемь штыковых, Огнестрельных пять. Горькую обновушку Другу шила я. Любит, любит кровушку Русская земля».
Представлениям о смысле существования и назначении поэзии, все более решительно утверждавшимся в пореволюционную эпоху, стихи Ахматовой явно не соответствовали: ее поэзия объявляется достоянием прошлого, враждебного революционной действительности. А вскоре стихи ее и вовсе перестали печатать, и даже имя ее появлялось изредка, лишь в резко критическом контексте.
Время обошлось с Ахматовой на редкость жестоко.
В конце августа 1921 г. по чудовищно несправедливому обвинению в причастности к контрреволюционному заговору был расстрелян Николай Гумилев. Их жизненные пути к тому времени разошлись, но из сердца ее он никогда не был вычеркнут: слишком многое связывало их. Пережитое тогда и оставшееся с нею на всю жизнь горе будет отзываться в ее стихах вновь и вновь: «На пороге белом рая, Оглянувшись, крикнул: „Жду!“», «Я гибель накликала милым, И гибли один за другим».
О смерти Гумилева Ахматова, по собственному свидетельству, узнала из газет. Вдовий плач, скорбь о безвременно и безвинно загубленном человеке, что продолжает оставаться дорогим, отливается в стихотворении, которое относится к шедеврам ахматовской лирики:
Заплаканная осень, как вдова
В одеждах черных, все сердца туманит...
Перебирая мужнины слова,
Она рыдать не перестанет.
И будет так, пока тишайший снег
He сжалится над скорбной и усталой...
Забвенье боли и забвенье нег —
За это жизнь отдать немало.В русской поэзии немало прекрасных описаний осени. Ахматова не описывает — она воссоздает внутреннее, душевное состояние, которое в обиходе нередко характеризуется словом осеннее: здесь воедино сливаются горечь и тоска, перерастающие в чувство безысходности, которое с закономерностью, воплощаемой в смене времен года, тоже проходит, сменяется всепоглощающим беспамятством. Выражению этого состояния подчинена вся система художественных средств. Здесь обильно представлены слова, обладающие большой эмоциональной насыщенностью: вдова, боль, забвение, нега, рыдать, сжалиться, туманить. Особенно заметно это при обращении к эпитетам: заплаканная, черные, тишайший, скорбная и усталая. Каждый из них обладает чрезвычайно широким содержанием и вместе с тем конкретен, служит характеристике происходящего в человеческой душе, в сердце.
Аллегорическая фигура осени, ассоциируясь с неутешной вдовой, обретает черты, свойственные одновременно и явлению природы (времени года), и человеку (быту): заплаканная осень, в одеждах черных. Поэтическая аллегория соединяется с прозой жизни, всегда торжественное природное явление — со скорбной обыденностью. Уже первой строкой, заключенным в ней сравнением («Заплаканная осень, как вдова») величественная картина одного из времен года совмещается с жанровой картинкой. Ho ощущения сниженности, заземленности стиха не возникает: происходящее в жизни человека обнаруживает причастность к свершающемуся в мире.
Поразительную свежесть восприятия жизни Ахматова сохранила до конца своих дней, сумев увидеть, как «Ломятся в комнату липы и клены, Гудит и бесчинствует табор зеленый», как «Снова осень валит Тамерланом, В арбатских переулках тишина, За полустанком или за туманом Дорога непроезжая черна», почувствовать, что «безвольна песня, музыка нема, Ho воздух жжется их благоуханьем...». И всякий раз обостренно воспринимаемое сейчас сопрягается с тем, что уже было и будет, — взгляд, брошенный к ограде домика в Комарово, где в последние свои годы подолгу жила Ахматова, заставляет вздрогнуть: «В зарослях крепкой малины Темная свежая ветвь бузины... Это — письмо от Марины». Напоминание о Марине Цветаевой с ее трагической судьбой раздвигает временные рамки стихотворения, непритязательно названного «Комаровские наброски» и напоминающего о том, что «все мы немного у жизни в гостях, Жить — это только привычка».
Привычка жить у Ахматовой с годами не ослабевала, а все обостряющееся ощущение скоротечности жизни вызывало не только печаль, но и чувство радостного изумления перед ее (жизни) нестареющей красотой. С огромной силой выражено это в «Приморском сонете»:
Здесь все меня переживет,
Все, даже ветхие скворешни
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
И голос вечности зовет
С неодолимостью нездешней,
И над цветущею черешней
Сиянье легкий месяц льет.
И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога, не скажу куда...
Там средь стволов еще светлее
И все похоже на аллею
У царскосельского пруда.«Голос вечности» в стихотворении отнюдь не аллегория: настает для человека время, когда он слышит его все отчетливее. И в неверном свете «легкого месяца» мир, оставаясь реальным, что-то в этой своей реальности теряет, становится призрачным, как дорога, что от комаровского домика (Ахматова называла его «будкой») ведет, «не скажу куда».
Изображение в стихе балансирует на зыбкой грани реального и того, что лежит за гранью воспринимаемого живым человеком мира. Дорога, ожидающая человека в конце его жизни, внезапно соединяет неизбежное завтра с родным для поэта царскосельским вчера: потому-то она, дорога, и кажется «совсем нетрудной».
Ощущение вечности возникает здесь на удивление естественно — простым сравнением сроков, отпущенных человеку и такому, в общем, недолговечному предмету, как «ветхая скворешня». И предстоящая человеку скорбная дорога оказывается здесь светлой не только потому, что он внутренне готов достойно пройти по ней до конца, но еще и от сияния стволов, вызывающих мысль об исконно русском дереве, о березе.
Мысль о неизбежности расставания со всем, что так дорого сердцу, вызывает светлую скорбь, и чувство это порождено не только верой (Ахматова всегда была глубоко верующим человеком), но ощущением своей кровной причастности вечно живой жизни. Осознание того, что «здесь все меня переживет», порождает не озлобление, а, напротив, состояние умиротворенности.
Обратим внимание и еще на один момент. С ночью связываются представления о завершении, о конце, с весною — о начале, о прекрасной поре первоцвета. Здесь, в стихотворении Ахматовой, две эти точки, два состояния, два представления совмещены: «цветущая черешня» облита сиянием «легкого месяца».
Это стихотворение о стоящей у порога смерти? Да. И о торжестве жизни, что уходит в вечность.
Насквозь земная, поэзия Ахматовой нигде, ни в одном из написанных ею стихотворений, не выглядит приземленной. Обусловлено это высоким настроем души, всегда жившей в стихах убежденностью в высоком предназначении человека. Мелкое в человеческих отношениях, подробности быта остаются за пределами лирической поэзии или оказываются почвой, на которой вырастает — «на радость вам и мне» — чудо стиха. Стих Ахматовой отнюдь не бесплотен, но частности, детали повседневной жизни являются здесь основанием для взлета человеческой мысли, возникают в непременной — хотя не всегда открытой — соотнесенности с настойчиво утверждаемыми Ахматовой этическими (и эстетическими) идеалами.
В лирике Ахматовой не встретиться с состоянием душевной успокоенности, расслабленности: мера требовательности остается предельно высокой и в стихах о любви, где чувство, связывающее двоих, вырывается на широкие просторы человеческого бытия: «А мы живем торжественно и трудно, И чтим обряды наших горьких встреч». Потому-то в стихах Ахматовой всегда так велика напряженность чувств, в атмосфере которой жить совсем не просто. Ho просто жить — это не для нее, сказавшей: «Какая есть. Желаю вам другую — Получше». Тут не гордыня сказывается, хотя гордости Ахматовой всегда было не занимать, тут нечто иное — ощущение душевной свободы.
Точкой опоры для Ахматовой всегда оставалась родная земля. Стоит повторить, что всей жизнью своей она была связана с Петербургом, с Царским Селом. Навсегда она была привязана сердцем к величественному городу на Неве, о котором сказала когда-то: «Был блаженной моей колыбелью Темный город у грозной реки И торжественной брачной постелью, Над которой держали венки Молодые твои серафимы, — Город, горькой любовью любимый».
Начиная с Пушкина, Петербург — одна из важнейших тем русской литературы, своеобразный плацдарм, на котором решаются вопросы ее исторического бытия, проблемы судьбы человека в современном мире. Ахматова не повторяет своих гениальных предшественников и современников. У нее — свой Петербург: средоточие величия России, воплощение творимой человеком красоты. С ним связывается для нее заветное в жизни («Ведь под аркой на Галерной Наши тени навсегда»), сердце пронзает сладкой болью видение Летнего сада («Я к розам хочу в тот единственный сад, Где лучшая в мире стоит из оград»), и вырывается восхищенный возглас: «Как площади эти обширны, Как гулки и круты мосты!» Между человеком и городом возникает связь, которую хочется назвать интимной: для героини ахматовской лирики город одушевлен, он свидетель и участник ее жизни. И потому-то каждая черточка его облика — это деталь, подробность ее судьбы. Он радует сердце, но может предстать и «мрачнейшей из столиц», предстать «немилым городом»: в эпитеты эти вложены горечь измен и потерь, окутывающий душу холод.
Родина никогда не была для Ахматовой понятием отвлеченным. С годами при обращении к теме родины иными, все более значительными становятся масштабы размышлений поэта. Одно из доказательств тому — стихотворение «Родная земля».
Любовь к ней проверяется всей жизнью, но и смерть — убеждена Ахматова — не способна оборвать связь между человеком и родной для него землей:
В заветных ладанках не носим на груди,
О ней стихи навзрыд не сочиняем,
Наш горький сон она не бередит,
He кажется обетованным раем.
He делаем ее в душе своей
Предметом купли и продажи,
Хворая, бедствуя, немотствуя на ней,
О ней не вспоминаем даже.
Да, для нас это грязь на калошах,
Да, для нас это хруст на зубах.
И мы мелем, и месим, и крошим
Тот ни в чем не замешанный прах.
Ho ложимся в нее и становимся ею,
Оттого и зовем так свободно — своею.
Здесь — и это свойственно поэзии Ахматовой — пересекаются два смысловых плана, закрепляющих два значения слова, два представления о земле. Буквально реализуется простейший смысл: зашитая в ладанку щепотка родной земли, хруст пыли на зубах, грязь на калошах. И отношение к земле, что лежит под ногами, вполне прозаическое: ее мелют, месят, крошат. Иное, возвышенное отношение к ней, когда она воспринимается как Отчизна, демонстративно отвергается: «В заветных ладанках не носим на груди, О ней стихи навзрыд не сочиняем» — она не кажется «обетованным раем». Ho этот ряд отрицаний, откровенно адресованных покинувшим землю (это они уносили ее в ладанках, это они сочиняли о ней стихи навзрыд), при своем продолжении вдруг вводит движение мысли в противоположное русло: «He делаем ее <...> предметом купли и продажи». И чем настойчивее повторяются слова, казалось бы, демонстрирующие равнодушие к родной земле, тем очевиднее становится, что здесь раскрывается отрицательное отношение к внешним — напускным, бьющим на эффект — проявлениям чувств. В заключительном двустишии изумительно просто отливается мысль о единстве человека и земли, возвышенное и земное предстает как целое. Завершающее предыдущую строку слово «прах» равно относится теперь и к земле и к человеку: рожденный на земле, он уходит в нее, и оба эти акта — самое значительное из того, что свершается в жизни.