Lit-Helper.Com В нашей библиотеке 23 521 материалов.
Сочинения Биографии Анализ Характеристики Краткие содержания Пересказы

Тема произведения — строительство социализма в городе и деревне. Строительство социализма в городе заключается в возведении нового здания, «куда войдет на поселение весь местный класс пролетариата». Строительство социализма в деревне состоит в создании колхоза (имени Генеральной линии) и уничтожении кулаков. Реализацией этого единого проекта и заняты герои повести. Тридцатилетнего рабочего Вощева, продолжающего платоновскую вереницу искателей смысла жизни, увольняют с завода «вследствие роста ... задумчивости среди общего темпа труда», и он попадает в бригаду землекопов, готовящих котлован. Во время работы масштабы котлована все увеличиваются и достигают неправдоподобно грандиозных размеров. Соответственно все более масштабным становится и проект строительства «общего дома». Двоих рабочих направляют в деревню, чтобы помочь беднякам провести коллективизацию. Они погибают от рук неизвестных « кулаков ». Товарищи погибших доводят до конца дело коллективизации и расправы над кулаками.

Название романа «Котлован» приобретает обобщенный символический смысл. Котлован — общее дело, коллективизация усилий и надежд, коллективизация жизни и веры. Здесь каждый отрешается от личного во имя общего — котлована. В названии повести «играют» буквальные и переносные смыслы : «перелопачивание» жизни, «поднимаемая целина» земли, строительство храма. Но вектор деятельности направлен не вверх, а вниз, вглубь, к «дну» жизни. Постепенно «котел коллективизма» начинает напоминать братскую могилу, в которой хоронят надежду на светлое будущее. Финал повести — похороны девочки Насти, которая жила в бараке вместе с землекопами и стала их общей дочерью. Одна из стенок котлована становится для Насти могилой.

Платонов сделал героями своей повести наиболее совестливых, работящих, искренних тружеников. Они жаждут счастья и готовы яростно трудиться ради него. Счастье для них заключено не в удовлетворении своих личных потребностей (как у их руководителя Пашкина, живущего уже в сытости и довольстве), а в достижении высшей ступени жизни для всех. Они уже не верят, что их века хватит на то, чтобы увидеть желанный результат. Но залогом высшей справедливости для них становится осмысленность, нужность их существования. Человек не погибает в заброшенности и сиротстве, но вкладывает всю свою энергию в общее дело, воплощает свою надежду в нем. Смыслом их труда становится будущее приемыша Насти. Тем трагичнее и сумрачнее финал повести. Ее смысловой итог — размышления Вощева над тельцем только что умершей Насти — будущего счастливого человека: «Он уже не знал, где же теперь будет коммунизм на свете, если его нет сначала в детском чувстве и в убежденном впечатлении. Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного происхождения, если нет маленького, верного человека, в котором истина стала бы радостью и движением?»

Сокровенное ядро художественного мира Платонова — его язык. На первый взгляд, он поражает своей странной неправильностью, логическими сбоями, синтаксическими нарушениями, лексической неупорядоченностью. Вот на выбор несколько предложений: «О берег Чевенгурки волновалась неутомимая вода; с воды шел воздух, пахнущий возбуждением и свободой, а два товарища начали обнажаться навстречу воде»; «Дети были... толстыми от воздуха, свободы и отсутствия ежедневного питания»; «Постепенно вставал перед Двановым его детский день — не в глубине заросших лет, а в глубине притихшего, трудного, себя самого мучающего тела ». А вот несколько словосочетаний: « вещь дружбы», «свобода умереть», «с робостью уважения», «товарищеское солнце».

Можно ли пересказать «своими словами» какое-либо высказывание Платонова? Вы быстро убедитесь, что это невозможно, как невозможно создать пародию на стиль этого писателя. Присмотримся к лицам, портретам «Котлована». Их очень немного, и они воистину странны. Вот лица девушек-пионерок: «на лице каждой пионерки остались трудность немощи ранней жизни, скудость тела и красоты выражения». Вот портрет инженера Прушевского: «Среди пустыря стоял инженер — не старый, но седой от счета природы человек (...). Вощев видел, что щеки у инженера были розовые, но не от упитанности, а от излишнего сердцебиения, и Вощеву понравилось, что у этого человека волнуется и бьется сердце». Наконец, описание внешности мужика, забежавшего к землекопам: «Один глаз он закрыл, а другим глядел на всех, ожидая худого, но не собираясь жаловаться; глаз его был хуторского, желтого цвета, оценивающий всю видимость со скорбью экономии». Представьте себя иллюстратором: как же создать портрет, в котором главное — не глаза и волосы, но «скудость красоты выражения» или «скорбь экономии»? Лицо, наиболее конкретное и неповторимое в человеке, оказывается у Платонова интересным не само по себе, но лишь как ретранслятор чувства или мысли, как зеркало внутренней сути жизни. Платонов использует портреты не как внешние формы, но как сущности, как понятия.

Сходным образом создаются в его повести интерьер и пейзаж. Платонов почти не использует тщательно выписанные детали (его антипод в этом отношении — И.А.Бунин). Пространство жизни составляют в повести просто дом или дощатый сарай, просто котлован или кафельный завод, просто город или деревня. Характерный пример: «В начале осени Вощев почувствовал долготу времени и сидел в жилище, окруженный темнотой усталых вечеров». Когда и где? — в начале осени, в жилище. Большей конкретности, как правило, у Платонова не найти.

Итак, пейзажи, интерьеры и портреты в повести Платонова чаще всего зрительно невозможно представить. Их нельзя увидеть, а можно лишь помыслить. Одно из важнейших качеств стиля Платонова — отсутствие привычного зрительного ряда. Вместо ожидаемых внешних деталей предлагается, как правило, понятийный ряд (волнение, скорбь, немощь, осень, поле, техническое благоустройство и т.п.). Как это соотносится с проблематикой его прозы? Платонову важна не внешняя характерность, выразительность явления, а его внутренний смысл, не открытость лица, но сокровенность души. В сознании писателя преобладает общий план жизни, он не может оставить его ради крупного плана той или иной подробности. Внутреннее зрение художника направлено на взаимность явлений жизни, он жертвует конкретностью частности во имя объемного целого. Отсюда ощущение некоей призрачности, бестелесности персонажей, пейзажей, интерьера. Конкретные предметы как бы «развоплощаются», получая признаки абстрактных понятий.

Это качество платоновского видения мира станет еще более понятным, если мы понаблюдаем за движениями персонажей. Если маршрут движения Раскольникова по Петербургу в «Преступлении и наказании» настолько конкретен, что можно вычертить его на карте реального города и провести по нему экскурсию, то перемещения персонажей Платонова очень трудно соотнести с какими-либо пространственными ориентирами. Читателю почти невозможно представить, где находятся называемые в повести барак, завод, дороги, деревья и т.п. Люди в «Котловане» без конца ходят с места на место. Это движение передано Платоновым не координатами материальных объектов, но координатами понятий: «в пролетарскую массу», «под общее знамя», «вслед ушедшей босой коллективизации», «в даль истории, на вершину невидимых времен», «обратно в старину», «вперед, к своей надежде», «в какую-то нежелательную даль жизни». Движение людей по земле оказывается в повести Платонова движением в пространстве смысла. Так «броуновское», хаотичное хождение персонажей воплощает авторское сочувствие их бесприютности, сиротству и потерянности в мире осуществляемых грандиозных проектов. Строя «общепролетарский дом», люди остаются бездомными странниками. В то же время автору импонирует в его героях их нежелание остановиться, довольствоваться материально-конкретными целями, сколь бы грандиозными те ни казались. Вот почему Платонов сравнивает их поиски с «лунной чистотой далекого масштаба», «вопрошающим небом» и «бескорыстной, но мучительной силой звезд».

Сюжетное движение повести совершается в «Котловане» не за счет причинно-следственных связей между эпизодами, а благодаря беспрерывному развертыванию мысли, внутренним смысловым перекличкам событий и явлений. Проследим, например, как возникает в повести «деревенская тема». Внешне случайно, пока вне связи с мотивом коллективизации, возникает мотив уничтожения «врагов социализма»: прибежавший в артель землекопов мужик с «желтыми глазами» живет в бараке, выполняя хозяйственную работу. Во время разговора Сафронова и Жачева инвалид «хотел сказать Сафронову ответ, но предпочел притянуть к себе за штанину ближнего хуторского мужика и дать ему развитой рукой два удара в бок, как наличному виноватому буржую». Перед землекопами две задачи — вырыть котлован и уничтожить врагов рабочего класса. О второй части плана строительства социализма они узнают по радио. Вскоре с просьбой к землекопам является житель близлежащей деревни. В овраге, который становится частью котлована, мужиками были спрятаны гробы, заготовленные ими впрок «по самообложению». «У нас каждый и живет оттого, что гроб свой имеет: он нам теперь цельное хозяйство!» — сообщает землекопам пришелец. Его просьба воспринимается совершенно спокойно, как само собой разумеющееся; правда, выходит небольшой спор: два гроба уже использованы землекопом Чиклиным. Один — в качестве постели для Насти, другой — как «красный уголок» для ее игрушек. Мужик же настаивает на возврате двух «маломерных гробов», заготовленных по росту для деревенских ребятишек.

Эпическое спокойствие, с каким передан в повести этот разговор, — вопиющее противоречие с существом происходящего. Описывая нормальное поведение людей, спокойно и естественно совершающих противоестественные поступки, Платонов создает атмосферу сна, наваждения. Нарушение причинно-следственных связей между событиями «деревенской темы» служит выявлению чудовищной нелогичности коллективизации. В разговоре с Чиклиным Настя узнает, что приходившие за гробами мужики — вовсе не буржуи. «А зачем им тогда гробы? Умирать должны одни буржуи, а бедные нет!» — с неумолимой логикой ребенка спрашивает Настя. «Землекопы промолчали, еще не осознавая данных, чтобы говорить».

Предельную алогичность, даже своеобразную сюрреалистичность придает сценам коллективизации участие в них медведя. Люди и животные в сценах коллективизации в равной мере «свободны» и «сознательны»: лошади, как и пионерки, ходят строем, демонстрируя, что они «с точностью убедились в колхозном строе жизни»; медведь-молотобоец столь же самозабвенно работает на кузне, как землекопы в котловане, проникнувшись пролетарским « классовым чутьем ». Это усиливает смысловую неоднозначность повести. С одной стороны, подчеркивается идея кровной связи человека с природой, единство всего живого на земле, взаимообратимость человеческого и природного начал. «У него душа — лошадь. Пускай он теперь порожняком поживет, а его ветер продует», — говорит Чиклин об оставшемся без лошади и чувствующем себя «внутри пустым» мужике.

С другой стороны, такое необычное решение неожиданно «заземляет» , материализует, делает чувственно ощутимым и наглядным абстрактные понятия «классовая борьба», «классовое чутье», «обобществление». Так, например, реализуется стертая метафора «классовое чутье», когда медведь-молотобоец «вдруг зарычал около прочной, чистой избы и не хотел идти дальше»; «уже через три двора медведь зарычал снова, обозначая присутствие здесь своего классового врага». Реализация метафоры становится еще более очевидной в похвале Чиклина активисту: «Ты сознательный молодец, ты чуешь классы, как животное». Под стать животным действуют люди: Чиклин механические убивает случайно оказавшегося под рукой мужика; Вощев «делает удар в лицо» «подкулачнику», после которого тот не отзывается; отправляют на плоту в море всех крестьян, не пожелавших войти в колхоз; мужики не делают различий между убийством активистов, скота, вырубкой деревьев и уничтожением собственной плоти. Коллективизация предстает в повести Платонова как коллективное убийство и самоубийство. Таков гротескный смысловой итог «деревенской темы».

Убийство становится возможным, потому что человек в повести обезличен и превращен в понятие. Крестьяне у Платонова лишены имен, это «буржуй», «полубуржуй», «кулак», «подкулачник», «вредитель», «активист», «мобилизованный кадр», «подручный авангарда», «председатель сельсовета, середняцкий старичок», «ведущие бедняки» и т.п. В заведенной активистом «боковой графе» списка уничтоженных кулаков вместо людей записываются «признаки существования» и «имущественное настроение».

Одновременно с дематериализацией персонажей в прозе Платонова развивается встречный процесс — заземление, материализация мыслей, чувств, абстрактных понятий. Мысли и чувства как бы приобретают плотность материальных тел. «Из слов обозначаются линии и лозунги, — говорит Вощеву активист, — и твердый знак нам полезней мягкого. Это мягкий нужно отменить, а твердый нам неизбежен: он делает жесткость и четкость формулировок». Авторская мысль об одичалости и оскудении людей проявляется в повести в повышенной натуралистичности описаний — грубых, подчеркнуто материализованных. Наконец, насыщается материальной конкретностью и окончательно реализуется самая глобальная метафора повести — в финале землекопы «докапываются до истины»: Чикин хоронит веру и надежду землекопов — девочку Настю, а присоединившиеся к рабочим мужики (оставшиеся в живых после коллективизации) спасаются в глубине котлована: «Все бедные и средние мужики работали с таким усердием жизни, будто хотели спастись навеки в пропасти котлована». В этой жажде «спасения навеки» вновь объединяются в финале люди и животные: лошади возят бутовый камень, медведь таскает этот камень в передних лапах. « Спастись навеки » означает только одно — умереть. Котлован «общепролетарского дома» оказывается пропастью, братской могилой.


В прозе Платонова нет заметной границы между словами автора и словами персонажей: авторская речь столь же «косноязычна» и «корява». Не отделяя себя от героев, автор как бы вместе с ними учится говорить, мучительно подыскивает слова. Язык Платонова был сформирован стихией послереволюционных лет. В письме к жене, написанном в 1922 г., Платонов рассказывает о редакторе губернской газеты, придумавшем себе псевдоним Ста-леметный и писавшем такие призывы: «Красные бойцы, вечные славные трупы с Пер-Лашез ожидают смертельной мести общему врагу за свою гибель». В 1920-е годы языковая норма стремительно менялась: расширился лексический состав языка, в общий котел новой речи попадали слова разных стилевых пластов; бытовая лексика соседствовала с тяжеловесной архаикой, жаргон — с еще « не переваренными» сознанием человека из народа абстрактными понятиями. В этом лингвистическом хаосе разрушалась сложившаяся в литературном языке иерархия смыслов, исчезала оппозиция высокого и низкого стилей. Слово прочитывалось и использовалось как бы заново, вне традиции словоупотребления. Слова, как и люди, «стали равными» (исчезли «бедняки» и «дворяне») и начали сочетаться без разбора, вне зависимости от принадлежности к тому или иному семантическому полю. В этой словесной вакханалии и сформировалось главное противоречие между глобальностью новых смыслов, требовавших новых слов, — и отсутствием устойчивого, отстоявшегося словоупотребления, строительного материала речи.

Такова языковая закваска платоновского стиля. Надо сказать, что сколько-нибудь общепринятого, устоявшегося мнения о главных законах языка Платонова нет. Одна из версий, не до конца разработанная, заключается в том, что стиль речи писателя — глубоко аналитический. Писателю важно не изобразить мир, не воспроизвести его в наглядных образах, а выразить мысль о мире, причем «мысль, мучающуюся чувством». В развитие и подтверждение этой версии можно сказать следующее: слово Платонова, какое бы абстрактное понятие оно ни выражало, стремится не потерять полноты эмоционального чувства. Из-за этой эмоциональной нагруженности слова трудно притираются друг к другу. Как незачищенные провода, соединения слов «искрят». Тем не менее соединение слов оказывается возможным за счет того, что абстрактные слова материально уплотняются, теряют свое привычное абстрактное значение, а конкретные, «бытовые» слова получают символическую подсветку, просвечивают дополнительным переносным смыслом. Иносказание может быть прочитано буквально, как констатация факта, а обычная фраза, конкретное обозначение чревато сгустком иносказания.

Возникает оригинальный словесный кентавр — сочетание абстрактного и конкретного. «Текущее время тихо шло в полночном мраке колхоза; ничто не нарушало обобществленного имущества и тишины коллективного сознания». В этом предложении абстрактное и непредставимое «текущее время» наделяется признаками материального объекта, передвигающегося в пространстве: оно идет «тихо» (как?) и во «мраке колхоза» (где?). В то же время совершенно конкретное обозначение темноты («полночный мрак») приобретает дополнительный смысловой оттенок — словосочетание обозначает не столько время суток, сколько отношение к «мраку колхоза», наваждению коллективизации.

По другой версии, Платонов сознательно подчинил себя «языку утопии», языку эпохи. Он перенял обессмысленный и рассчитанный на простое запоминание (а не понимание) язык идеологических штампов, догм и клише, чтобы взорвать его изнутри, доведя до абсурда. Тем самым Платонов сознательно нарушал нормы русского языка, чтобы предотвратить его превращение в оболванивающий язык утопии. «Платонов сам подчинил себя языку эпохи, увидев в нем такие бездны, заглянув в которые однажды он уже более не мог скользить по литературной поверхности, занимаясь хитросплетениями сюжета, типографскими изысками и стилистическими кружевами», — считал Иосиф Бродский, называя в финале своей статьи язык Платонова «языком, компрометирующим время, пространство, саму жизнь и смерть».

Ведущий стилевой прием Платонова — художественно оправданное нарушение лексической сочетаемости и синтаксического порядка слов. Такое нарушение оживляет и обогащает фразу, придает ей глубину и многозначность. Проделаем небольшой стилистический эксперимент: заключим в скобки «лишние», факультативные с точки зрения здравого смысла слова и словосочетания в первом предложении повести: «В день тридцатилетия (личной жизни) Вощеву дали расчет с небольшого механического завода, (где он добывал средства для своего существования)». Заведомо избыточное уточнение, отмеченное здесь скобками, нарушает привычное смысловое равновесие фразы, усложняет восприятие. Но для Платонова главным оказывается не сообщить об увольнении Вощева, а привлечь внимание читателя к тем « зернам смысла», которые позже прорастут в повести: Вощев будет мучительно искать смысла личной жизни и общего существования; средством обретения такого смысла станет для землекопов напряженная работа в котловане. Таким образом, уже в первой фразе заложена смысловая «рифма» к многочисленным последующим эпизодам.

В языке Платонова слово является не столько единицей предложения, сколько единицей всего произведения или, используя лингвистическую терминологию, единицей сверхфразового единства. Соответственно, поверх барьеров конкретных синтаксических отношений в предложении (согласование, управление, примыкание, сочинение и подчинение) слово вступает в смысловые отношения с другими словами. Правильная оценка того или иного слова возможна лишь в контексте всего произведения. Слово становится атомом художественной ткани: оно работает не как компонент отдельного предложения, а как кирпичик всего произведения. Вот почему в рамках конкретного предложения оно может быть размещено «неправильно» — вкривь и вкось. Нарушения синтаксических связей в предложении оказываются необходимы для создания единой смысловой перспективы всей повести. Вот почему «лишними», «неуместными» оказываются в предложениях Платонова не всякие слова, но слова, передающие устойчивый смысловой и эмоциональный комплекс: жизнь, смерть, существование, томление, скука, неизвестность, направление движения, цель, смысл и т.д.

Признаки предметов, действий, состояний как бы отрываются от конкретных слов, которыми они обычно передаются, и начинают свободно блуждать в повести, прикрепляясь к « необычным» предметам. Тем самым признаки предметов распространяются за установленные языковой нормой рамки. Сочинительная связь может возникать между качественно разнородными членами: «От лампы и высказанных слов стало душно и скучно». Собирательные обозначения могут заменять конкретное существительное: «Кулацкий сектор ехал по речке в море и далее». Обычные глаголы начинают функционировать как глаголы движения, получая направленность: «Некуда жить, вот и думаешь в голову». Определения, прикрепляемые обычно к живым людям, используются для характеристики неодушевленных объектов: «терпеливые, согбенные плетни, тщедушные машины». Смешиваются и взаимодействуют слуховые, зрительные и вкусовые ощущения: «горячий шерстяной голос».

Подытожим наши наблюдения. Все элементы художественного мира Платонова подчинены главному — бесконечному поиску, бесконечному уточнению смысла происходящего. Масштабы видения мира — пространственные, временные, понятийные — это масштабы универсального целого, а не частей. Локальная неупорядоченность действий, событий, сочетаний слов преодолевается высшей упорядоченностью авторского взгляда на мир. Или, по словам одного из исследователей, «непопадание в слово» оказывается снайперски точным попаданием в смысл происходящего — эпохи, истории, жизни вообще.

Смысловые смещения в рамках предложения, эпизода, сюжета в прозе Платонова наиболее адекватно отражают реальную смещенность, сдвинутость мироустройства и миропонимания. Слова, словосочетания, эпизоды в прозе писателя не могут и не должны быть более понятны, более логичны, чем та жизненная реальность, которую они передают. Иными словами, именно «юродивая» проза Платонова — наиболее точное зеркало фантастической реальности советской жизни 1920-х — 1930-х гг.

В 1930-е гг. Платонов переживает глубочайший кризис. После публикации рассказа «Усомнившийся Макар» и повести «Впрок» советская критика зачисляет его в стан «классовых врагов». Его практически лишают возможности публиковать свои произведения: удается напечатать лишь несколько рассказов и литературно-критических статей. Ему дозволено отныне лишь «обелять» себя, воспевая «нового человека» социалистической эпохи. Своеобразным убежищем для писателя становится тема любви («Фро», «Река Потудань»).

Последний всплеск творческой активности Платонова пришелся на годы войны. Будучи военным корреспондентом «Красной звезды», в 1942-1946 гг. он опубликовал в периодике большое количество рассказов и очерков, созданных на армейском материале. Борьба с нашествием врага стала для писателя тем «общим делом», о котором он мечтал всю жизнь. На войне не мучают сомнения, кто враг, а кто друг. На войне смерть и любовь не разобщают, а объединяют людей. Характерно, что рассказ, в котором Платонов подводит свой итог войне, посвящен не смерти, а любви (»Афродита»). Любви и надежде посвящен и послевоенный рассказ писателя («Семья Иванова», 1946). Однако его публикация в «Новом мире» вызывает новый всплеск проработанной критики: рассказ квалифицируют как «клеветнический», «декадентский» и «враждебный». Платонова вновь перестают печатать, на этот раз — до самой смерти, последовавшей 5 января 1951 г.

В письме к Горькому, написанному в горькие дни травли по поводу повести «Впрок», Платонов так определил свое место в советской литературе 1920-х — 1930-х гг.: «Я хочу сказать вам, что я не классовый враг... я классовым врагом стать не могу и довести меня до этого состояния нельзя, потому что рабочий класс — это моя родина... Быть отвергнутым своим классом и быть внутренне все же с ним — это гораздо более мучительно, чем сознать себя чуждым всему, опустить голову и отойти в сторону». Роль Платонова — это роль пророка в своем отечестве, отвергаемого, гонимого, но остающегося с народом в годы тяжелых испытаний.

Путь, пройденный Платоновым, — это путь бескомпромиссного исследования идеи «земного рая», идеи социализма. Разделяя в начале пути веру в возможность быстрой переделки жизни, писатель не стал ослепленным фанатиком этой веры; его произведения — это искреннейший самоотчет строителя счастья, внутренняя самокритика революционной идеи. Будучи, кровно заинтересованным в ее реализации, писатель именно поэтому предпринял глубочайший анализ механизмов ее осуществления. Однако в ходе художественного исследования он все яснее осознавал утопичность первоначального замысла. «Прекрасный» мир мечты все больше осложнялся «яростным» миром реальности, вскрывалась внутренняя противоречивость исходного проекта. Оказалось, что главным препятствием на пути к счастью являются не дефекты мироустройства, а трагическая противоречивость человеческой природы. Оказалось также, что наибольшим сопротивлением обладает не материал вселенной, но «вещество» человеческой души.

Вот почему в своих взглядах на человека писатель постоянно эволюционирует от героизации творцов и изобретателей к осознанию трагизма положения человека в мире. Гуманистическая суть платоновского творчества — в наглядном, пронзительно чувственном доказательстве того, что пламенная любовь к «дальнему» человеку несостоятельна, если она не имеет своим фундаментом скромную жалость «к родным лохмотьям», повседневное сострадание «ближнему» человеку. Пророческая, прогностическая сила таланта Платонова — в утверждении гибельности глобализма, в предупреждении об опасности для человечества «железных сценариев» истории. Наконец, художественная убедительность мира Платонова — в полной адекватности его языка предмету изображения; в органическом взаимодействии материально-достоверного и утопически фантастического. Говоря проще, язык Платонова передает фантастичность советской исторической реальности 1920-х — 1930-х гг. и реальность, казалось бы, самых «далековатых» фантазий. Он убеждает в осуществимости утопий и передает последствия осуществившейся утопии.

Печать Просмотров: 75539